|
|
N°134, 30 июля 2004 |
|
ИД "Время" |
|
|
|
|
Плата за миражи
Вышла новая книга Евгения Шкловского
«Фата-моргана» (М., «Новое литературное обозрение») -- четвертая книга прозы Евгения Шкловского. Большая ее часть известна по недавним журнальным публикациям, вызвавшим несколько восхищенных откликов. (В том числе заметки Александра Агеева, ставшие послесловием к новому сборнику.) Сюжет симптоматичный -- Шкловский не только пишет, но и печатается довольно давно (первая книга «Испытания» увидела свет в 1990 году), но прежде его проза в центре внимания не оказывалась. Быть может, свою роль сыграла репутация автора: люди читающие знают Шкловского как умеющего почувствовать чужие проблемы и твердо знающего свою правду критика; люди пишущие -- как внимательного и тактичного редактора (это бывает еще реже). «Своя своих не познаша» -- дело привычное. До поры. Пора пришла -- оставаясь собой (памятливый читатель узнает нервно-мягкую повествовательную манеру, улыбчивую интонацию недоумения) в последних рассказах и повести «Лапландия», Шкловский ощутил себя «артистом в силе» -- сказал свое слово.
Он рассказывает обыкновенные истории. Например, о том, как редкостно симпатичная (почти красивая, а может, и просто красивая) девушка страшно мучилась из-за неправильного прикуса. Точнее, из-за того, что не было у нее денег, дабы этот не слишком значительный дефект выправить. Тоже, скажете, проблема -- не хромота, не псориаз, не... умолчим о худшем. А она места себе не находила, хотя недостатка ее, кажется, никто не замечал. И потенциальные спонсоры хороводом вились вкруг кривозубой красавицы. Справилась ли героиня рассказа «Гений красоты» со своим злосчастьем, а если справилась, то, как поется в известной опере, «какою ценой», мы никогда не узнаем. Как не узнаем, действительно ли был у подмосковных девчушек зловещий покровитель или весело дурили они головы столичным ухажерам («Лазик и Паша-Король»). И даже если уверим себя (хотя с чего бы?), что красотки всего лишь забавлялись, легче не станет -- тут же уткнемся в другой бестолковый и щемящий вопрос: а зачем? В порядке превентивной самообороны? Цену набивая? Или просто радуясь возможности хоть как-то расцветить блеклый мирок ободранного санатория?
Бывает, что Шкловский вроде бы приводит героя (а заодно читателя) к разгадке той тайны, вокруг которой клубится очередной рассказ. Объясняет, к примеру, что популярный артист, восхищение которым родители долго и старательно прививали сыну, вовсе не дальний родственник (версия старших) и не сводный брат или отец героя (версии, им самим со сладкой тревогой пестуемые), а просто артист (ну может быть, какое-то отдаленное свойство и мерцает), «кумир», на идеальность которого хотелось направить внимание мальчика. Кухонный скандал, истерика, выяснение отношений -- и нет загадки. Увы, осталась. Потому что нет рационального объяснения ни родительской страсти к «кумиру», ни фантазиям сына (если вдуматься -- жестоким и бесстыдным). Вкус тайны (боли, обиды, соблазна), может, и выветрился -- послевкусие осталось. Стал ли понятнее отец, что всю жизнь изо всех сил держал с сыном дистанцию, не позволял ему рассиропливаться, мог бросить закапризничавшего мальца посреди чужого города, стал ли понятнее этот сторонник «воспитания по доктору Шпеерту» (так называется рассказ, а кто такой этот доктор -- бог весть), когда, умирая, пробормотал: «Не будешь (вспоминать меня. -- А. Н.) и не надо, так легче. Тяжело терять родных, особенно отца». «Боже, о чем он говорил?» -- этим стоном рассказ заканчивается, и камня на камне не остается от той грандиозной крепости, которую возводил родитель, сам в свою пору тяжело перенесший кончину отца. Вот именно: о чем? «Разумная» поведенческая модель (сколько сил потребовалось, чтобы, любя сына, эту колючую стратегию год за годом выдерживать!) оказывается не только бессердечной (ладно бы -- «цель оправдывает средства»), но и бессмысленной. «Боже, о чем он говорил?»
Боже, что же мы про себя и ближних своих придумываем? От теплой летней ночи, когда герой влюбляется с первого взгляда в будущую жену, остается у него непроходящее чувство обиды, недоразвившейся ревности, смутного подозрения, и в этом дымчатом кружеве полудогадок-полуфантазий путается он по сей день -- вроде бы счастливый муж той самой Наташи («В потемках»). Боже, что же мы от себя прячем? Подростку Севе навряд ли удастся когда-нибудь понять, какие чувства испытывал он к невесте брата, что пожила-пожила в той комнате, где раньше и он, Сева, был хозяином, а потом растворилась в какой-то далекой экспедиции. Этот рассказ дал имя сборнику -- «Фата-моргана».
А как еще может называться книга о завороженности миражами? Книга, где о самоубийстве от несчастной любви говорится словно бы мимоходом, ибо «виновника» (да он ведь ни в чем и не виноват) неумолимо тянет в новый -- совсем иной -- «омут», а относительно счастливое (на сейчас) разрешение второго сюжета затенено памятью о том, словно бы легко проскользнувшем, первом? Книга, где герой повести «Лапландия» продолжает разговаривать с истаявшей возлюбленной (да нет, возлюбленной она перестала быть задолго до исчезновения; и вообще не в том дело), а мы так и не можем до конца понять, умерла ли Леда от неисцелимого недуга (все к тому) или просто уехала за океан лечиться? Эти скребущие душу невнятности ощущаются с особенной остротой на фоне предельно спокойного, если угодно убаюкивающе мягкого, письма -- воздух, город, кафешки, машины, вечерняя сигаретка у подъезда, дачная мебель, сладкая терпкость портвейна, телефоны (простые и мобильные). Все как у людей. Все тихо. Но когда (а это случается нечасто) рассказ вдруг взрывается доподлинной фантасмагорией (так происходит, например, в открывающей книгу «Улице» и пронзительно страшном «Питомнике»), думаешь вовсе не о «притчеобразности» и не о «допустимой условности», а о скрытом демонизме привычного городского бытия, о мороке собственных наваждений, о неизбежной расплате.
За что? Да уж найдется...
Андрей НЕМЗЕР